Он не умел красно говорить. Носил тяжелые болотные сапоги. Ходил в замызганной телогрейке. Ведь место, где он поселился, было в самых тяжелых солонцах нашего края. Вокруг - камыши, заливы, небо, то молчаливое, выжженное до белизны солнцем, то серое от обложных низких дождей и тоже молчаливое, без грома... Тогда в здешних хлябях испытывают на проходимость самые новые вездеходы...
Я встретился с ним после того, как долго плыл по полуночному Тереку на маленьком, одноместном ялике, после того, как тащил этот ялик волоком на перекатах и крутых поворотах реки, после того, как, не справившись с водоворотом, утопил дорожный рюкзачок и старую тулку в мутной воде реки и чуть не утонул сам и догнал опрокинутую лодку километрах в двух ниже - у песчаной косы. Один из рукавов реки поворачивал, и, измученный бесплодной борьбой с течением, я решил повернуть в него и переждать ночь. Лодка направилась в спокойный песок лагуны, где уже стояла на привязи плоскодонка с уключинами под весла.
Кажется, это остров. Вправо и влево от меня, куда-то вверх, медленно уплывают тяжелые струи воды, по которой скользит туман. Деревья кутаются в него, словно бабы в свои шали, и только черные растрепанные прически некоторых - копны птичьих гнезд - видны, и кажется, что они не связаны с землей, а парят. Туман скрывал очертания берегов, превращая остров, где я стою, в бескрайнее призрачное море. Оно колышется, шевелится невидимой для глаз жизнью, какими-то шорохами, всхлипами, а пульсом ему служат птичьи голоса. Уже угадывался рассвет, просыпался мир озерного царства.
Я шел по острову в поисках владельца лодки. За поворотом реки стояла небольшая избенка. Немного поодаль, на насыпном холме, - другая, побольше. Штабель мелко наколотых дров был прислонен к одной из ее стен. Вокруг домиков раскинулась роща серебристых тополей. Рядом с развешенной для просушки сетью стоял хозяин этого крошечного поселка. Я хотел окликнуть его, но что-то помешало мне это сделать: человек как-то странно себя вел. Полупротянув руки и повернувшись к лесу, он тихо, ласково звал: "Лень... Лень... Лень..." На поляну вышли два зверя: тоненькая ланка и олененок. Плавно переступая грациозными черточками ног, олени шли к человеку...
Таким и было мое знакомство с робинзоном здешнего острова - егерем заказника Николаем Гарьевичем Гайлисом, или, попросту, Латышом, как зовут его здешние.
О нем ходили разные слухи. Добираясь до города, они обрастали множеством таких подробностей, от которых потом легко превращались в легенды...
Одна из них была о таинственном бинокле большой силы. В бинокле этом можно бы вроде, как в детском калейдоскопе, даже находясь в степи, увидеть моря, далекие земли и воистину диковинные миры: что-то там такое наколдовал-приделал Николай Гарьевич, а что - никто не знал, но некоторые те миры видели...
На другое утро я знакомился с островом через этот бинокль...
Чтобы узнать птиц, нужно отправиться ночью и терпеливо ждать, когда они почувствуют рассвет. О, тогда они заговорят все, ни капельки не заботясь о поддержании диалога. Нет, редкие из них говорят - птицы поют странные, удивительные песни. И каждая из них - композитор. Вот эта рассыпает свои трели такими каскадами, от которых рождается ощущение мчащегося по деревам ветра. Другая скрипит колодезным журавлем, и от ее мелодии веет прохладой в жаркий полдень. Один певун, завернувшись в зеленя и одурев от неистового запаха их, внезапно так запел-захохотал над нами, что пришлось легонько постучать по дереву. Певец смолк, вспорхнул и оказался серой птахой, не больше мизинца. Велика, видать, была тяга этого певца к пенью, потому что через миг резкое пение его уже звучало на рыжеватом дереве.
Наша лодка таилась в густых зарослях ив. Туман еще лежал на воде, но таял. Светало. Над озером гремел сводный хор птичьих голосов. Багровый диск вышел из-за горизонта. Ударили по воде лучи. Тотчас в мелкой ряби воды зажглось множество маленьких солнц, и каждой птице досталось по солнцу... Птицы радовались, волновались...
Около озера
- Взгляни в их глаза... - тихо сказал Латыш, протянув бинокль.
И волны тумана распались. И поплыла по воде согласная лебяжья пара. Лебеди танцевали.
- Террюкке... Террюкке...
Я никак не могу найти владельца этого голоса. В окуляры лезет опрокинувшаяся в поисках водорослей утка с забавно торчащим хвостом: трепещет чайка, быстро работая крыльями, время от времени выхватывая рыбью мелюзгу. Ага, вот он, владелец пронзительного голоса. "Террюкке... Террюкке"... - кричит молоденький длинноногий кулик. Он нестойко, как-то бочком, бежит по плесу, напоминая загулявшего человечка. Пробежит немного, покрутит по сторонам долгим носом, остановится, будто подкопит сил для следующего рывка, и - снова бежит... И кричит что-то, беспутный, кричит...
Из воды высовывается заботливая мордочка зверя в рыжей, блестящей от воды шубе. Лягушки с черной коряги сыплются в воду.
Начался день. Ночной зверь заканчивал свои хлопоты, что-то переносил, укладывал, хрустел в протоке камышом. Закончив работу вблизи дома, снова вынырнул в том же месте, где я увидел его в первый раз, и поплыл в нашу сторону...
Волны от него беспокоят дремлющую птицу, цепко обхватившую что-то лежащее на плотике из прошлогоднего камыша. С пронзительным криком она срывается с места. И все видят, что птица сидела на трех крошечных, серых в крапинку яйцах. Птица же оказалась чайкой-крачкой. Поэтому на озере вспыхнула настоящая суматоха:
- Я вижу! Я вижу! Я - вижу! - тоном прорицателя визжит эта крайне неряшливо одетая птица с болтающимися от постоянного сидения ногами. - Я вижу! - кричит она и, заметив, что на крик летит десять похожих на нее существ, первая бросается на вынырнувшую ондатру. Над водой виднелась лишь ее голова. Что тут началось! Взбудоражено было все озеро. Кто-то сорвался лететь. Какой-то нырок, опасаясь за свою драгоценную жизнь, но не видя, откуда грозит опасность, на всякий случай по привычке нырнул, а вынырнул совершенно неожиданно перед спокойно плывущим зверьком...
- Караул! - закричал он, взмахивая крыльями. Но теперь вместо того, чтобы нырнуть, взлетел вверх, волоча отнявшиеся от страха ноги по воде, и - плюхнулся в камыши. Невообразимая ругань неслась от клубка крачек, повисших над головой ондатры...
Ондатры ведут ночной образ жизни. Чувствовалось, что какое-то, видимо, неотложное дело заставило зверька всплыть в такую дальнюю дорогу, что-то случилось в доме над водой: болезнь престарелых родителей, детей, необходимость принести специальную траву, которая растет так далеко - у Плешивой Горки, или... Одним словом, мои симпатии были на стороне мужественной ондатры. Крики воздушных налетчиц продолжались до тех пор, пока ондатра не догадалась нырнуть.
Солнце поднималось все выше и выше, освещая море птиц, море самых разнообразных характеров, и я не мог оторваться от зрелища сотен тысяч живых существ. Иногда я опускал бинокль, чтобы полнее охватить взглядом весь этот живой до горизонта мир, иногда выхватывал из него интересующее меня существо и со всех сторон осматривал его: лапки, наряд из перьев, манеру держаться, слушал голос, сравнивал. Знакомые мне птицы, звери были естественны, необычайно приближены в удивительном ракурсе бинокля, окрашены таинственной морской дымкой. Стоило лишь повертеть потертый медный ободок этой алладиновой лампы, как среди пернатого хаоса ослепительно вспыхивало новое чудесное существо.
Оно очень далеко, это явление, эти розовые создания с ногами цапли, шеей лебедя и причудливо изогнутым клювом. Меня поражает поведение этих птиц. Они как бы сами по себе. Они не связаны снующим и хлопающим миром. Может быть, потому, что у них есть все, чтобы считаться совершеннейшим существом? Безмолвно и задумчиво алеют эти пришельцы на наших берегах. Откуда летят они? Куда спешат не спеша? Отчего не участвуют в неряженом карнавале? Я не знаю. Но, как бы то ни было, они дополняют картину жизни острова, являясь виденьем из более совершенного мира, алой мечтой или тем необходимым пятнышком, после которого картина художника и может считаться законченной.
После фламинго смотреть в природе уже нечего. Мы плывем по узкому проходу в камыше. Медленно и тихо. Николай Гарьевич - на низкой корме, я - на телогрейке, свернутой калачом на дне лодки. В трех шагах, забывшие улететь, молчат утки. Другие утки, плавающие по чистогани, не спеша отплывают в камыши. Здесь их тысячи. Уплывая, они оставляют за собой светлые дорожки. Дорожки эти будут держаться до тех пор, пока волны от лодки не смоют их...
Мы спим на сеновале: к острову неожиданно подошла вода. Завтра будем сниматься с якоря, плыть в ближний поселок.
С первым лучом мой челнок подхватила река: я плыл первым. И хорошо. Оказывается, за нами следили. Едва мой ялик добрался до поворота, из леса вышли олени, подошли к Латышу и стали о чем-то шептаться с ним. Потом лодка оттолкнулась и стала быстро удаляться. Ланка забеспокоилась и, видя, что она уплывает, потянула ноздрями воздух и, высоко подняв голову, вошла в воду...
Так мы и въехали в село, но крики деревенских отпугнули зверей, и они повернули к лесу...
Потом мы подружились с Латышом. И я узнал о нем много. И остров навсегда вошел в мою жизнь как незапланированный, радостный праздник.
Шло время. Я уехал в экспедицию, туда, высоко в горы. Была середина мая, таяли ледники, и снеговая вода, смешиваясь с солнцем, мутными потоками затопляла долины, не признавая совсем ничего...
Дома меня ждала давняя посылка. Развернув ее, я увидел знакомый морской бинокль с многократным увеличением линз...
И вот я на острове. Пустой дом. Ветер играет половинкой двери. Из угла неприветливо смотрит большой паук. По комнатушке неслышно парят белые паутинки тополя: время цвести. Все было трагически просто. Был знакомый остров. Знакомые предметы, которые, не имея своей жизни, постоянно переживают нас. Все это продолжало существовать без человека, который создал эти предметы: зароды сена, оленьи кормушки... Разум жестоко восставал против причин его гибели: большая вода, простуда, лежащий без памяти Латыш, вот здесь, на этой лавке. Идет рыба, и рыбаки не заглядывают к нему. Да и не болел никогда раньше прокаленный насквозь солнцем и обветренный всеми ветрами Николай Гарьевич, никогда до этого.
А впрочем, болел. Может, и не простуда вовсе была тому виной, что не смог он встать больше, а вот та хвороба, которую привозили на остров слишком уж многие... Они готовы были спать на матрасах, набитых розовыми перьями фламинго, не для того, чтобы увидеть счастливый сон: они спали без сновидений.
И Латыш удивлялся тому, как эти в обычных условиях уважаемые люди с какой-то собачьей радостью были готовы истребить все живое на острове. Он спрашивал с них за это. Они немедленно, срочно соглашались, соглашались так, как соглашаются проигравшие лишь очередной бой. Но он видел своею спиной, что за спиной у него они насмехались. Да, он чувствовал себя так, как белый чирок среди черной стаи чирков. Известно, что при появлении такого вся стая становится осторожнее: ведь белого видно издалека. Поэтому и изменяла стая свой инстинкт осторожности... "Знакомые" Латыша так же меняли тактику и здорово хитрили...
И часто, волки по натуре, они представлялись верными сторожевыми псами и обманывали его, сторожа. Так же, как однажды обманула его матерая, хитрющая волчица. Уже обложенная со всех сторон, она могла пройти только по одному, оставленному ей проходу. И именно у этого прохода ее и ждал Латыш... И волчица пошла по этому проходу. И спокойно прошла мимо, обманув Николая Гарьевича. Чем? Задрав хвост трубой, по-собачьи... Разве не так обманул всех и один из здешних "мясоедов", превратившись вдруг однажды в начальника Латыша?..
Да, болел Николай Гарьевич. И болезнь у него, пожалуй, была неизлечимая.
И ехал Латыш в город. Уезжал тайком, ночью, чтобы никто не прознал об отъезде. Он чувствовал, что надо что-то предпринять, кого-то убедить сделать остров заповедным...
Над ним смеялись хорошенькие официантки. С ними всегда было нелегко найти единый язык человеку в тяжелых болотных сапогах и замызганной телогрейке. Большим и неуклюжим был Латыш в автобусах, а переходя улицу, забывал смотреть по сторонам: привычка думать в лесу брала над ним верх. Он чувствовал себя свободным среди свободных птиц и зверей, повадки которых казались ему естественными и справедливыми, но в городских кабинетах робел и терялся окончательно. И потому его сбивчивая и чересчур горячая речь вызывала недоумение, производя на людей жалостное впечатление, или даже пугала. Что поделаешь, любил человек лес...
А сейчас он умирал. И бредил Саженцами своего серебристого леса. Разросся по острову тополь и будет расти еще: смотрите, как реют белые его знамена.
- Надо бы пересадить молодняк и еще посадить дальше по берегу, где открылось плечо озера...
Давно уже ветер открыл дверь, и солнце хлынуло в комнатушку, где лежал он. Дует ветерок, гуляет по горячему лицу старика, пляшут в солнце белые снежинки тополя, растут, и кажется старику, что это поднялось в воздух все его пернатое воинство и тысячи крыльев овевают его лицо...
Потом побежали куда-то встревоженные олени. Силится приподняться старик, сказать:
- Куда же вы, братцы? Разве нет вам в нашем лесу зеленой сочной травы? Разве не для вас эти стога? И не хватит вам на зиму этих мешков соли? - И хрипло шепчет старик: - Лень... Лень... Лень...
Олени уже давно ходят около, недоумевают, почему нет в кормушках соли. Они втягивают воздух, чувствуя присутствие где-то там, в глубине избушки, знакомого человека, но их пугает хлопающая на ветру дверь...
А над Латышом уже медленно реют и кружат прекрасные белые птицы. И вместо музыки, которой так мало слышал в своей жизни этот старик, из открытых дверей избушки несутся печальные крики красноклювых от солнца лебедей, певших ему свой реквием. И кончилась сказка его жизни.
Уносили Николая Гарьевича рыбаки и охотники окрестных сел. Двадцать семь яликов, челноков, плоскодонок. И вот над краем непуганой дичи зазвучал разнобой салюта. Мазали охотники, посылая в небо заряд за зарядом, провожая великого охотника, не убившего на своей родине и одного чирка. Потом кто-то сказал:
- Вот и жил Латыш.
И эта единственная надгробная речь навсегда решила судьбу острова. Обществом написали бумагу, куда-то ездили... И нет больше в урочище Терека-Алигазгана (там, где он впадает в Аграханский залив), нет больше здесь безымянного острова, а есть остров птиц, остров Николая Гарьевича Гайлиса, остров Латыша.
Иногда в его домике ночуют рыбаки. Оставляют спички, хлеб, дрова, выкладывают в кормушки соль. У рыбаков соль есть. И если подойти к кормушкам, около них увидишь и следы: олени приходят. Это главное. Приходят по тропе, идущей к хижине Латыша. И они приводят с собой детей. Это тоже очень важно. Ибо маленькие следы всегда превращаются в большие.