А главное, что привораживает меня к Валдайскому краю, лежащему между двумя русскими столицами и на удивление сохранившему черты первозданности, это "мхи" - моховые болота от небольших гонобобельных мшарин и более обширных суболотей с сосняком метров десять-пятнадцать высотой до настоящих широких болот с замшелыми от старости соснушками ростом чуть повыше человека, до вовсе открытых гладей, где нет ни этих полуживых дряхлых сосенок, ни их товарищей - багульника и гонобобельника, а лишь мох-сфагнум, подбел да клюква.
И еще есть особенность Валдайской земли: сложный рельеф - холмы, беспорядочные волны. Они в сочетании с большими и малыми озерами и создают красоту, от которой глаз не оторвешь, они, возвышения, помогают видеть и болота во всю их ширь и мощь.
Праздник для меня побывать лишний раз среди этой красы, послушать извечную, неодолимую тишину мохового болота, глядеть на синеву лесов за ним.
А еще радостно бывало повидать здесь друга-охотника Сенина.
В тот раз, когда уже пришло первозимье, поезд привез меня на полустанок поздним вечером. Часа три в ночной черноте одолевал я десяток километров по окаянной грязи, на которую одна управа - мороз. А его-то и не было.
Пришел я в деревню уже вовсе среди ночи, измученный и дорогой, и грузным рюкзаком, и ружьем в придачу. У Сенина, конечно спали.
Я поднялся на крыльцо, постучал. Затявкали в загоне, позади избы, мои еще совсем юные гончие, заскулил во дворе Дружок хозяина; выжлец узнал меня по походке, по всегдашнему моему покашливанию.
Василий Иванович вышел в сени, стал отпирать.
- Тезка прибыл. Вишь, твой приятель на дворе песню завел. - Мы вошли в дом. Хозяин принес из кладовки молока, нарезал хлеба. И пока я наслаждался этим настоящим, деревенским молоком и хлебом, печенным на поду, Сенин рассказывал про щенков:
- После твоего отъезда маловато досталось с ними походить - некогда: то в колхозе уборку кончали, а тут белка поспела - нужно договор выполнять. А все, пожалуй, поболее пятка зайцев взяли мы с твоими пегими. Вяжутся крепко, усердия девать некуда, ну а править след покуда не горазды. Да что с них спрашивать? Десятый месяц - ребятишки!
- А с Дружком не ходил?
- Раз-другой таскались мы с ним в лес ненадолго. Да ведь он на зайца когда и ленив бывает, сам знаешь, какого зверя жаждет! А на рыся покуда пути не было. Порошицы выпадали, да неначетные* - с утра будто и ладно снег земельку укроет, да сыро; так и знай, после обеда слиняет...
* (Неначетный - ненадежный, неверный.)
Стал я похаживать с молодыми гонцами, и редко возвращались мы без добычи. Только ходить приходилось не часто: заненастило - дожди да мокрый снег; чем мокнуть, лучше дома книжку почитать.
А Сенин ходил на охоту чаще, настойчивее - зарабатывал. Отправлялся он затемно, норовя захватить белку на перебегах. Лайки у него в тот год не было, вот и добывал он белку на подслух да на этих перебегах. Не раз мокрый в сумерках возвращался, а что поделаешь?
И вот подморозило. А на следующий день перед вечером посыпался тот мелкий, но спорый снежок, который без спешки переделывает осень в зиму, ложась плотно и уверенно, не то что мокрые хлопья - враз укроют землю да еще скорее исчезнут. Ночью снег кончился. А насыпало по щиколотку - пороша на славу.
Под утро, еще далеко до рассвета, явился с ружьем и торбой Тимофей Васильев. Они с Сениным нередко промышляли вместе: куниц тропили - напару способнее; лисиц флажками обтягивали - в одиночку-то вовсе ничего не выйдет. С сенинским Дружком за рысями тоже вдвоем лучше.
Мы втроем поели и успели выйти, как полагается, еще до света. Заметив наш выход, мои молодые гонцы заскулили, забегали в загоне.
- Не разломают тын? Не вырвутся? - спросил я.
- Не должны, тын крепкий. А, пожалуй, на Кулика надежа плохая. Посажу-ка я его в загоне на цепь. А Гобой смиренный, так усидит.
Так Василий Иванович и сделал.
Дружка повели, разумеется, на сворке. Ведь если найдем рысий след, не скоро, бывает, до самого зверя дойдешь. А пустишь выжлеца вольно, так он может зайца погнать прежде рыси. Нужно сперва обложить, а когда рысь будет взята в круг, тогда Дружка и пустить.
Шли обдуманно, с расчетом проверить главные рысьи переходы. Павловку, Волчужник, Синие Плиты, Алешино миновали, а следа все не было и не было. Мои товарищи за часом час шли безостановочно - день-то короток! Нелегко было за ними поспевать.
Как там сказано в начале рассказа? Невозмутимые боры, многодумные ельники, извечная тишина моховых болот... Как ни тяжело было идти и идти, но я все же любовался и напудренными лесами, и разостланными на моховых гладях снеговыми покрывалами...
Но одно - любоваться, а другое - преодолевать. Боры и ельники - это еще ничего хоть и захламлены они валежком и буреломом. А вот извечные болота! Когда снега на них больше, чем в лесу, а под снегом непромерзший мох и вода - ох тяжко! А товарищи даже закуривают на ходу - ноябрьский день не дает потачки. Иди, иди, не мешкай, а то не успеешь...
Шли, шли, торопились и наконец на перелазе с горбатой сосновой островины в болоте на крутой и узкий, заполненный ельником Бренчев остров мы наткнулись на круглые следы больших лап без когтей. Прошел, видно, одиночный крупный кот.
И начались оклады... Задали мы круг по Плавучам, потом по Питеру, затем Гуляевскими вырубами, и еще, и еще, и еще... А след все выходит и выходит, не дает завершить круг, все уводит охотников дальше и дальше от дома. Выжлец сначала весело натягивал сворку, рвался, когда набредали на заячью жировку, потом он смирился, бросил порывы. Понял, должно быть, или вспомнил, кого ищем, если заяц нам не нужен. Взять бы все круги, зигзаги да крюки, то, пожалуй, к обеду прошагали мы километров побольше пятнадцати. Да каких! По горам, болотам, буреломам.
- Что же мы, каторжные, что ли? Целую упряжку*, а и больше без передоху прем. Обед! - скомандовал Сенин. - Десять минут. Засекай по часам, Иванович.
* ("Упряжка" (новгородское) - время работы от начала до большого роздыха, например до обеда.)
Расселись. Кто на пне, кто на валежине, сметя с нее снег.
- Ну-ка, москвич, верно ль скажу? - спросил Сенин. - По твоему сказу, вроде бы здесь, в той вон суболоти, твои мошники весной поют.
- Правильно. И в суболоти на соснах, и по правому берегу на ельнике. Приходи в апреле, познакомься с глухарями на моем току.
Мы с Василием Ивановичем все "свои" места друг другу показали, а не то - так рассказывали. Сенин на свои тока меня водил, а сам мои не трогал. "Неужто я у себя дома в московскую суму за хлебом полезу?" - как-то сказал он.
- И порядочный ток? - полюбопытствовал Тимофей.
- Не слишком велик. В прошлом году я пару взял, а еще штук пять осталось. Дороже всего мне, что место уж очень красивое.
Вынули мы кто из-за пазухи, кто из торбы кокорки* да бутылки молока, поели - вот тебе и десять минут. Подъем!
* (Кокорка (новгородское) - пирог с картошкой; точнее - толстая ржаная лепешка, покрытая сверху тоже толстым слоем картофельного пюре.)
Теперь нам повезло: рысь осталась в первом же послеобеденном кругу.
Едва завершили мы оклад и стали решать, кому заводить Дружка следом, где стать остальным, как словно с неба свалился Гобой. Примчался нашим следом.
Хоть и считался он "смиренным", а не стерпел, проломил дыру в тыне. А найти нас не хитро: следы по пороше печатные, а пятнадцать километров - это пустяк для гончей, даже и десятимесячной.
Как же теперь поступить? Пустить его с Дружком на рысь - опасно: молод, настоящей силы нет, а главное, глуп еще; бросится на зверя очертя голову - и конец Гобою. Но не возвращаться же мне домой! Надо привязать. Но как? Цепи нет, а веревку или ремень перегрызет... Однако мы додумались: вырезал я палку покороче метра, привязал один ее конец к ошейнику Гобоя крепкой крученой бечевкой (всегда имею в кармане), затем обмотал бечевку отлогой спиралью по палке, закрепил ее на другом конце палки и свободный кончик бечевки петлей накинул на высокий пенек. Расчет был такой: палку выжлец не перегрызет, а веревочку, обвивавшую ее, грызть не догадается. Правда, неизвестно, куда заведет нас погоня за рысью, может быть, возвращаться за щенком будет очень не с руки... Но некогда раздумывать.
Мои товарищи разбежались в разные стороны, чтобы стать на круговой тропе оклада: вдруг да гонный зверь нарвется на кого-то из них! А я повел собаку в оклад. Дружок стал рваться, должно быть, почуял запах рыси. Я снял с него ошейник... И через минуту густой, мужественный и торжественный бас выжлеца загремел в лесу. Гон сразу вынесся из оклада, обойдя стороной обоих моих товарищей, затем сделал по лесу порядочный крюк и вновь стал приближаться к окладу.
И вдруг впереди гона раздался отчаянный взрев с визгом, такой неистовый, что я было не узнал голос Гобоя. Гонная рысь вылетела к привязанному, и он заревел от злобы, страсти - это же скакал мимо зверь да еще распроклятой кошачьей породы!
Что это был за рев, что за дикие стенания, сколько в них было ненависти и отчаяния из-за того, что нельзя кинуться и гнать! Следом рыси быстро промчался Дружок. Его бас покрыл звуки Гобоева тенора и начал удаляться, провожаемый рыданиями и воплями щенка... Но вдруг я понял, что Гобой лает уже не на месте, а гонит, гонит вместе с Дружком, лишь чуть отставая.
Я и сам уже мчался по направлению гона старым ельником, перескакивая через камни-валуны, через поваленные деревья, ныряя в чащи елового подроста... Выскочил на моховое болото, которое гон огибал бором, бросился срезать напрямик, но тут уж не побежишь. Под снегом мокрый мох хватал за ноги, стараясь помешать человеку гнаться за зверем. Еле-еле шагом одолел я болото. А лай гончих сошел со слуха...
Все складывалось вроде бы так, как оно и бывает обычно на охоте с гончей за рысью: чаще всего рысь из оклада уходит благополучно; потом она не кружит под гончей, подобно зайцу или лисице, а бежит куда-то вдаль, и охотникам приходится гнаться за гоном несколько километров, чтобы подоспеть, когда собака остановит зверя. Все бы так, если б не Гобой. Он, может быть, оторвался с палкой, которая в критический момент застрянет в кустах и лишит щенка возможности маневрировать, когда он окажется лицом к лицу со страшным зверем. А зубы рыси, а ее когти... Как подгоняли меня эти ужасы!
Потеряв звуки гона, я изо всех сил бежал туда, где слышал их недавно. Нашел следы, и тогда сам, как гончий пес, помчался по отпечаткам широких прыжков зверя и еще более размашистых скачков собак. На снегу виднелись и какие-то прерывающиеся продольные линии. Так и есть - палка.
Миновал я светлую боровчину, попал в иловатое болото, такое топкое, что лишь по корням черных ольх и берез можно было перебираться. По березовой валежине перешел я через незамерзшую речку, черную в снеговых берегах; наконец вылез на еловый бугор. Тут наддал во все ноги. Только бы не ошибиться бы направлением! Но - вон лай! Рысь сделала крюк в мою пользу. И опять я бросил след и помчался наперерез, жестоко подгоняемый не только и не столько желанием взять зверя, сколько страхом за Гобоя.
Не раз гон опять и опять терялся в далях и возникал где-то в стороне... И бежал я, бежал то по следу, то напрямую, лишь временами переходя на шаг, чтобы отдышаться... Уж и не помнил я, сколько времени бежал, сколько километров осталось этого бега позади. Одного хотел: лишь бы слышать, лишь бы спрямлять, лишь бы короче!..
Стой! Вдали отчетливо на месте слышится лай особый, с полным злобы заревом, с подвизгом... На месте, на месте! Зверь задержан. И совсем недалеко визг и лай Гобоя чуть в стороне... должно быть, отстал... сейчас догонит... а зверь крупный, матерый! Убьет!.. И в ужасе я бежал, ничего уж не помня, не соображая, кроме одного - скорей, скорей! Помочь! Спасти! Бежал и, конечно уж, не думал, выдержит ли сердце, не порвутся ли легкие...
Засветилось сквозь древостой, и я выбежал на край болота. На другом его берегу ревел, неистовствовал Дружок. А Гобоя не слышно. Неужели уже его?.. Неужели я опоздал?..
Болото протянулось и вправо и влево - обегать долго. Оно неширокое - всего метров полтораста-двести, но скверное. Где торчат полусгнившие сосенки, где вывороченные пни простерли ввысь уродливые руки-корни, где высунулись кочки, как столбики, они кое-где столпились, а между ними чернеет незамерзшая вода. Местами, словно в утешение, видны ровные белые площадки - это, ясное дело, ямы, выгоревшие в торфе, полные водой, а на воде ледок, присыпанный снегом. Хорошо бы по этим площадкам, но опасно - провалишься... Все это пронеслось в мыслях, но к черту! Когда тут еще разбираться в мыслях? Скорей к Гобою!.. Дружок лает реже, он, кажется, отступает. Он бросит зверя, вот-вот бросит, Гобой останется один, если еще жив...
Рысь
Я пустился по гладким площадкам не осторожничая, не прислушиваясь к потрескиванию льда под ногами, кое-где перелезая на четвереньках через вздыбленные корни и горелые пни, перешагивая с кочки на кочку и срываясь с них...
Берег был уже рядом, оставалась чистая, гладкая полоска снега, прикрывшая лед на яме - всего шагов десять-пятнадцать, когда Дружок смолк. Вон он бежит из ельника - бросил! А где же Гобой? Рванулся навстречу выжлецу:
- Дружок! Давай!.. - и вдруг треск-всплеск, и я ухнул по пояс в ледяную воду.
Я выдирал ноги из вязкого торфа, хватался за пни, за корни, лез, карабкался, а сам кричал:
- Давай! Давай! Давай!..
Выбрался, вылез на берег и бегом в ельник, где опять скрылся Дружок. А он вдруг забасил грозно и свирепо. Да вон он стоит, вскинул морду вверх! Я подбежал... На ели, вполдерева, протянувшись на толстом суку, прилегла рысь. Вся на виду. Голову с острыми ушами зверь повернул ко мне, и я увидел уставившиеся на меня желтые глаза...
Выстрел... И рысь, вытянув прямые ноги, повалилась наземь, упала на все четыре... и бросилась в гущу мелкого ельника... Чуть не верхом на ней с ревом метнулся туда и выжлец... Рев сменился ворчанием... Раздвигая колючую чащу, я увидел, как Дружок трепал неживого врага - тешился...
Тут почувствовал я, как мне мокро и холодно.
Недешево обошелся мне этот выстрел по рыси. Долгая, тяжкая ходьба-оклады, бешеный бег по буграм, болотам, завалам да еще купанье в ледяной воде!
Где же Гобой? Что с ним?
Но как ни тревожно за Гобоя, как ни страшно его исчезновение, необходимо было воду вылить из сапог. Я ухватился за елушку, вытянул ногу назад, загнул от колена вверх - из голенища хлынул поток. Постоял я так, дал воде побольше вытечь, потом другой ногой сделал такой же арабеск...
Проделывал эти балетные движения, а сам кричал:
- Гобой! Гобой!..
А когда вода из сапог вылилась, я бросился разбирать следы в ельнике. Но Дружок с рысью, наседая друг на друга и, видно, не смея сцепиться, натоптали, накружили здесь так много, что мне все не удавалось найти хотя бы их входные следы, путь, по которому они ворвались в эту еловую лядину*, последнюю для рыси. А Гобоя нигде не было видно... Я снова закричал:
* (Лядина (новгородское) - однородный участок леса.)
- Гобой! Гобой!
- Эй-эй! Где ты тут? - голос Сенина.
- Давай скорей сюда! - откликнулся я. Василий Иванович продрался сквозь чащу:
- Ого! Здоровенный кот! - Тут Сенин осмотрел меня. - Ох, родный! Да ты никак купался?
- Ну конечно! Дружок-то ведь бросил! А главное, Гобой смолк, пропал... Я думал, рысь его рванула... Некогда было разглядывать - вот и всадился!
- Сейчас груду* разведу - обсушишься сколь-нибудь...
* (Груда - костер.)
Но мне было не до сушки. - Гобой! Гобой! Гобой! Подошел краем болота Тимофей:
- Кто убил?
- Ну, Василь Иванович, - процедил Сенин, раздувая костерок. - А тебе не все равно?
- Конешно, не все. Накой чужому давать...
Сенин поднял голову от костра, поглядел на Тимофея с презрением. Поправив разгоревшиеся дрова, встал:
- Человек ничего не щадил, в воду вразился. А не поспей он, не видать бы нам рыси. Дружок держал, держал да и бросил. А я в трясину вперся, еле выдрался, пришлось потом вкруг болота огибать. Эх ты! Тебе бы только бренчать... Да еще Гобой потерялся! Не рысь ли его ранил? Надо по следу разобраться...
- Ничего тому Гобою не доспел ось. Я бежал к вам, так видел его в бредовой пишуге*, должно, палкой застрял.
* (Бреда - ивняк, пишуга - непролазная чаща.)
- Чего ж ты не выпутал его.
- Дак я же к вам торопился.
Я побежал, куда указывал Тимофей, и действительно увидел в густом ивняке рыжую голову Гобоя и черное пятно на белом боку. Он волочил палку, пока рысь не пролезла этой пишугой, пока не стала, выбившись из сил, кружиться в чаще, садясь в оборону от наседавших собак и опять бросаясь наутек. Вертясь в густом сплетении ивовых прутьев, Гобой, должно быть, до того докрутился, что конец палки выскочил из завязки у ошейника и бечевка, обвивавшая палку, запуталась в кустах так, что мой дорогой гонец стоял натуго привязанный к ним. Я перерезал бечевку ножом - распутать ее было немыслимо.
К товарищам я вернулся веселый. Веселый-то веселый, да мокрый, зуб на зуб не попадал. А костер распылался вовсю. Сенин приказал:
- Скидавайся. Штаны да исподнее высушим, из ватника воду хоть выкрутим. На-ка лапника под ноги, а то босому на снегу непристойно.
Оставшись в одной гимнастерке, я вертелся у огня, поджаривая то один бок, то другой и не забывая в то же время подсушивать портянки.
А Сенин выломал суковатую олынинку, распялил на ней "низы" моей одежды и поворачивал над пламенем. Выкрученный ватник лежал на пне, тоже грелся. Василий Иванович залюбовался нашей добычей:
- Рысь какой пушный! Да еще по рыжине вроде синеватым отсвечивает. Редко такие попадаются.
Мех был и вправду удивительно хорош. Только на ногах темнело немного буроватых пятнышек, а спина, зад, бока были светло-рыжеватые, почти розовые. А смотреть вдоль шерсти - она отливала голубым, лунным светом.
- Что, Вася? - спросил Тимофей. - Первым сортом должны принять. Верно? Это поскольку нам с тобой придется? - Заговаривал, спрашивал, а сам косился на меня: как бы чужак не запросил.
Я и запросил, подставляя костру бока:
- Уступите, друзья, мне на память. По первому сорту и заплачу.
Тимофей огрызнулся:
- Ишь, насулил! Эта шкура нам к договору на сдачу хороша. Дашь вдвое - так и быть, согласимся тебе уступить.
- Замолчи, жила! - зыкнул Сенин. - Человек с нами как товарищ, выручил, не упустил рыся. А тебе товарища ободрать надо.
...Уже смеркалось. До дома километров пятнадцать, а до Гуляевских хуторов - три. Там мы и ночевали.
Ну, а шкуру потом отдали мне по заготовительной цене. Сенин обуздал напарника.
Под первое мая я приехал к Сенину на весеннюю охоту. И, конечно, первым долгом - на свой любимый глухариный ток...
Попалась мне валежина, на которой мы в тот день обедали у рысьего следа и с которой видны суболоть и крутой высокий край с крупным, стройным, уверенным в себе ельником, - мой заветный любимый ток. Спасибо другу Сенину, что он не трогает "моих" глухарей!
И вот я наконец уселся на замшелом валуне в центре маленькой приветливой островинки, чуть горбатой и покрытой брусничником, а на горбу белым мхом - лишаем. Сосны на ней высокие, не то что в окружающей суболоти.
Я сидел и наслаждался и шумом сосен над головой, очень тихим, удивительно успокаивающим, и запахом багульника, осторожно доходящим до меня с суболоти.
Солнце село... Начало смеркаться... На небе - ни облачка, на земле - ветерок совсем затих.
Я поглядел на часы: двадцать минут девятого - можно бы кому-то уже и прилететь... Слышится перепархивание... рябчик. Вот он дал голос: ти-ти, титити-тю... Спать ему пора.
Я встал - стоя как-то лучше слышишь дальние подлеты...
Половина девятого, нет, даже тридцать пять минут - сейчас, сейчас загрохочет глухариный взлет.
Жду, жду... Что-то сегодня долго не летят? Восемь сорок пять. Девять часов - и ни одного подлета. Постоял я еще полчаса и побрел ночевать. Развел костер, лег на еловый лапник. Не спалось... В чем дело? Неужели глухари предчувствуют северный ветер с метелью, что не вылетели в такой чудесный вечер? Уж очень не похоже... Может быть, ток переместился куда-нибудь? Но с какой стати? Ни рубки леса рядом нет, ни распугать их некому - тут никто кроме меня не бывает. Уж не рысь ли, следы которой я видел неподалеку? Но никогда я не слышал, чтобы рыси уничтожали глухариные тока... Ну как тут заснешь?
В три часа я загасил костер и пошел на розыск. Сделаю шагов сто, остановлюсь, слушаю... Еще подвинусь - стану, слушаю... Распелись птицы, солнце взошло, а я все ходил, забирая все шире в надежде найти "переселенцев". В конце концов принялся ходить без всякой осторожности - хоть бы спугнул глухаря!
И нигде, ни единого.
А день простоял веселый, солнечный. Перед вечером я рассказал о незадаче другу Сенину. Он так и охнул:
- Ох! Виноват же я перед тобой, прости. Проболтался я. Когда мы за рысем ходили да у твоего тока обедали, я помянул твоих мошников, что здесь, мол, поют. А Тимошка, сукин сын, слышал. Он не постыдился на чужой ток таскаться. А повадится, так на току живой души не оставит, не так как мы с тобой все впрок бережем. Он до последнего мошников выбьет, да и до срока. Прости ты меня.
Вот когда я подвел итог всему, чем пришлось расплачиваться за хороший выстрел, за красивую рысью шкуру.
Первая плата - нелегкие труды для охоты, тяжкая ходьба, бег, от которого того и гляди сердце разорвется, да еще ледяное купанье - это плата законная, правильная - на то она и охота.
Вторая плата - деньги. Тоже законная, тоже правильная: люди пушниной зарабатывают.
А третья плата - потеря заветного глухариного тока, плата нежданная была, горькая и, по нашим с Сениным понятиям, подлая.